Неточные совпадения
Теперь они были наедине, и Анна не знала, о чем говорить. Она
сидела у окна, глядя на Долли и перебирая
в памяти все те, казавшиеся неистощимыми, запасы задушевных разговоров, и не находила ничего. Ей казалось
в эту минуту, что всё уже было сказано.
Через час утомленный Самгин
сидел в кресле и курил, прихлебывая вино. Среди глупостей, которые наговорила ему Дуняша за этот час,
в памяти Самгина осталась только одна...
Забыв поблагодарить, Самгин поднял свои чемоданы, вступил
в дождь и через час, взяв ванну, выпив кофе,
сидел у окна маленькой комнатки, восстановляя
в памяти сцену своего знакомства с хозяйкой пансиона. Толстая, почти шарообразная,
в темно-рыжем платье и сером переднике,
в очках на носу, стиснутом подушечками красных щек, она прежде всего спросила...
В этот вечер тщательно, со всей доступной ему объективностью, прощупав, пересмотрев все впечатления последних лет, Самгин почувствовал себя так совершенно одиноким человеком, таким чужим всем людям, что даже испытал тоскливую боль, крепко сжавшую
в нем что-то очень чувствительное. Он приподнялся и долго
сидел, безмысленно глядя на покрытые льдом стекла окна, слабо освещенные золотистым огнем фонаря. Он был
в состоянии, близком к отчаянию.
В памяти возникла фраза редактора «Нашего края...
Когда Самгин, все более застывая
в жутком холоде, подумал это —
память тотчас воскресила вереницу забытых фигур: печника
в деревне, грузчика Сибирской пристани, казака, который
сидел у моря, как за столом, и чудовищную фигуру кочегара у Троицкого моста
в Петербурге. Самгин сел и, схватясь руками за голову, закрыл уши. Он видел, что Алина сверкающей рукой гладит его плечо, но не чувствовал ее прикосновения.
В уши его все-таки вторгался шум и рев. Пронзительно кричал Лютов, топая ногами...
В день объявления войны Японии Самгин был
в Петербурге,
сидел в ресторане на Невском, удивленно и чуть-чуть злорадно воскрешая
в памяти встречу с Лидией. Час тому назад он столкнулся с нею лицом к лицу, она выскочила из двери аптеки прямо на него.
И мешал грузчик
в красной рубахе; он жил
в памяти неприятным пятном и, как бы сопровождая Самгина, вдруг воплощался то
в одного из матросов парохода, то
в приказчика на пристани пыльной Самары,
в пассажира третьего класса, который,
сидя на корме, ел орехи, необыкновенным приемом раскалывая их: положит орех на коренные зубы, ударит ладонью снизу по челюсти, и — орех расколот.
Чувствовалось, что Безбедов искренно огорчен, а не притворяется. Через полчаса огонь погасили, двор опустел, дворник закрыл ворота;
в память о неудачном пожаре остался горький запах дыма, лужи воды, обгоревшие доски и,
в углу двора, белый обшлаг рубахи Безбедова. А еще через полчаса Безбедов, вымытый, с мокрой головою и надутым, унылым лицом,
сидел у Самгина, жадно пил пиво и, поглядывая
в окно на первые звезды
в черном небе, бормотал...
Соседями аккомпаниатора
сидели с левой руки — «последний классик» и комическая актриса, по правую — огромный толстый поэт. Самгин вспомнил, что этот тяжелый парень еще до 905 года одобрил
в сонете известный, но никем до него не одобряемый, поступок Иуды из Кариота.
Память механически подсказала Иудино дело Азефа и другие акты политического предательства. И так же механически подумалось, что
в XX веке Иуда весьма часто является героем поэзии и прозы, — героем, которого объясняют и оправдывают.
«Какая изломанная, жалкая», — думал он,
сидя в ресторане, а
память услужливо подсказывала нелепые фразы и вопросы девушки.
На человека иногда нисходят редкие и краткие задумчивые мгновения, когда ему кажется, что он переживает
в другой раз когда-то и где-то прожитой момент. Во сне ли он видел происходящее перед ним явление, жил ли когда-нибудь прежде, да забыл, но он видит: те же лица
сидят около него, какие
сидели тогда, те же слова были произнесены уже однажды: воображение бессильно перенести опять туда,
память не воскрешает прошлого и наводит раздумье.
Госпожа Хохлакова опять встретила Алешу первая. Она торопилась: случилось нечто важное: истерика Катерины Ивановны кончилась обмороком, затем наступила «ужасная, страшная слабость, она легла, завела глаза и стала бредить. Теперь жар, послали за Герценштубе, послали за тетками. Тетки уж здесь, а Герценштубе еще нет. Все
сидят в ее комнате и ждут. Что-то будет, а она без
памяти. А ну если горячка!»
Проходя по двору, Алеша встретил брата Ивана на скамье у ворот: тот
сидел и вписывал что-то
в свою записную книжку карандашом. Алеша передал Ивану, что старик проснулся и
в памяти, а его отпустил ночевать
в монастырь.
Ученье шло плохо, без соревнования, без поощрений и одобрений; без системы и без надзору, я занимался спустя рукава и думал
памятью и живым соображением заменить труд. Разумеется, что и за учителями не было никакого присмотра; однажды условившись
в цене, — лишь бы они приходили
в свое время и
сидели свой час, — они могли продолжать годы, не отдавая никакого отчета
в том, что делали.
Давно еще, очень давно, когда блаженной
памяти великая царица Екатерина ездила
в Крым, был выбран он
в провожатые; целые два дни находился он
в этой должности и даже удостоился
сидеть на козлах с царицыным кучером.
Старички особенно любили
сидеть на диванах и
в креслах аванзала и наблюдать проходящих или сладко дремать. Еще на моей
памяти были такие древние старички — ну совсем князь Тугоуховский из «Горе от ума». Вводят его
в мягких замшевых или суконных сапожках, закутанного шарфом,
в аванзал или «кофейную» и усаживают
в свое кресло. У каждого было излюбленное кресло, которое
в его присутствии никто занять не смел.
В связи с описанной сценой мне вспоминается вечер, когда я
сидел на нашем крыльце, глядел на небо и «думал без слов» обо всем происходящем… Мыслей словами, обобщений, ясных выводов не было… «Щось буде» развертывалось
в душе вереницей образов… Разбитая «фигура»… мужики Коляновской, мужики Дешерта… его бессильное бешенство… спокойная уверенность отца. Все это
в конце концов по странной логике образов слилось
в одно сильное ощущение, до того определенное и ясное, что и до сих пор еще оно стоит
в моей
памяти.
Весь этот вечер проходил оживленно и весело, а для меня
в нем осталось несколько мелких, почти ничтожных эпизодов, значение которых выделилось даже не сразу, но которые остались
в памяти навсегда. Так, когда играли
в прятки, я наткнулся на кого-то из прятавшихся за дверью
в темноватом углу отцовского кабинета. Когда я приоткрыл дверь, — передо мной на полу
сидела небольшая фигурка, отвернувшая голову. Нужно было еще угадать, кто это.
Он
сидел неподвижный, задумчивый: вся его фигура казалась отяжелевшей и осталась
в ее
памяти мрачным пятном.
Его силом не удерживали: напитали, деньгами наградили, подарили ему на
память золотые часы с трепетиром, а для морской прохлады на поздний осенний путь дали байковое пальто с ветряной нахлобучкою на голову. Очень тепло одели и отвезли Левшу на корабль, который
в Россию шел. Тут поместили Левшу
в лучшем виде, как настоящего барина, но он с другими господами
в закрытии
сидеть не любил и совестился, а уйдет на палубу, под презент сядет и спросит: «Где наша Россия?»
Спасибо за облатки: я ими поделился с Бобрищевым-Пушкиным и Евгением. [Облатки — для заклейки конвертов вместо сургучной печати.] Следовало бы, по старой
памяти, послать долю и Наталье Дмитриевне, но она теперь сама
в облаточном мире живет. Как бы хотелось ее обнять. Хоть бы Бобрищева-Пушкина ты выхлопотал туда. Еще причина, почему ты должен быть сенатором. Поговаривают, что есть охотник купить дом Бронникова. Значит, мне нужно будет стаскиваться с мели, на которой
сижу 12 лет. Кажется, все это логически.
Их провели
в кабинет с малиновыми обоями, а на обоях повторялся,
в стиле «ампир», золотой рисунок
в виде мелких лавровых венков. И сразу Ровинская узнала своей зоркой артистической
памятью, что совершенно такие же обои были и
в том кабинете, где они все четверо только что
сидели.
С грустью оставлял я Сергеевку и прощался с ее чудесным озером, мостками, с которых удил, к которым привык и которых вид до сих пор живет
в моей благодарной
памяти; простился с великолепными дубами, под тенью которых иногда
сиживал и которыми всегда любовался.
Много ли, мало ли времени она лежала без
памяти — не ведаю; только, очнувшись, видит она себя во палате высокой беломраморной,
сидит она на золотом престоле со каменьями драгоценными, и обнимает ее принц молодой, красавец писаный, на голове со короною царскою,
в одежде златокованной, перед ним стоит отец с сестрами, а кругом на коленях стоит свита великая, все одеты
в парчах золотых, серебряных; и возговорит к ней молодой принц, красавец писаный, на голове со короною царскою: «Полюбила ты меня, красавица ненаглядная,
в образе чудища безобразного, за мою добрую душу и любовь к тебе; полюби же меня теперь
в образе человеческом, будь моей невестою желанною.
Сын
сидел в тюрьме, она знала, что его ждет тяжелое наказание, но каждый раз, когда она думала об этом,
память ее помимо воли вызывала перед нею Андрея, Федю и длинный ряд других лиц.
Вскоре пикник кончился. Ночь похолодела, и от реки потянуло сыростью. Запас веселости давно истощился, и все разъезжались усталые. Недовольные, не скрывая зевоты. Ромашов опять
сидел в экипаже против барышень Михиных и всю дорогу молчал.
В памяти его стояли черные спокойные деревья, и темная гора, и кровавая полоса зари над ее вершиной, и белая фигура женщины, лежавшей
в темной пахучей траве. Но все-таки сквозь искреннюю, глубокую и острую грусть он время от времени думал про самого себя патетически...
Известно давно, что у всех арестантов
в мире и во все века бывало два непобедимых влечения. Первое: войти во что бы то ни стало
в сношение с соседями, друзьями по несчастью; и второе — оставить на стенах тюрьмы
память о своем заключении. И Александров, послушный общему закону, тщательно вырезал перочинным ножичком на деревянной стене: «26 июня 1889 г. здесь
сидел обер-офицер Александров, по злой воле дикого Берди-Паши, чья глупость — достояние истории».
Сидя третий день
в номере «Европейской гостиницы», я уже кончал описание поездки, но вспомнил о цепях Стеньки Разина, и тут же пришло на
память, что где-то
в станице под Новочеркасском живет известный педагог, знающий много о Разине, что зовут его Иван Иванович, а фамилию его и название станицы забыл.
В «Русских ведомостях» изредка появлялись мои рассказы. Между прочим, «Номер седьмой», рассказ об узнике
в крепости на острове среди озер. Под заглавием я написал: «Посвящаю Г.А. Лопатину», что, конечно, прочли
в редакции, но вычеркнули. Я посвятил его
в память наших юных встреч Герману Лопатину, который тогда
сидел в Шлиссельбурге, и даже моего узника звали
в рассказе Германом. Там была напечатана даже песня «Слушай, Герман, друг прекрасный…»
Но для того, чтобы убедиться
в этом, мне пришлось пережить много тяжелых лет, многое сломать
в душе своей, выбросить из
памяти. А
в то время, когда я впервые встретил учителей жизни среди скучной и бессовестной действительности, — они показались мне людьми великой духовной силы, лучшими людьми земли. Почти каждый из них судился,
сидел в тюрьме, был высылаем из разных городов, странствовал по этапам с арестантами; все они жили осторожно, все прятались.
Он чувствовал себя усталым, как будто беседа с постоялкой длилась целые часы,
сидел у стола, вскинув руки и крепко сжимая ладонями затылок, а
в памяти назойливо и зловеще, точно осенний ветер, свистели слова — Сибирь, ссылка. Но где-то под ними тихо росла ласковая дума...
«Кожемякин
сидел в этой углублённой тишине, бессильный, отяжелевший, пытаясь вспомнить что-нибудь утешительное, но
память упорно останавливалась на одном: идёт он полем ночью среди шершавых бесплодных холмов, темно и мертвенно пустынно кругом,
в мутном небе трепещут звёзды, туманно светится изогнутая полоса Млечного Пути, далеко впереди приник к земле город, точно распятый по ней, и отовсюду кто-то невидимый, как бы распростёртый по всей земле, шепчет, просит...
— Тебе и книги
в руки, Гордей Евстратыч, — сознавался сам Пятов, когда они вечерком
сидели в гостиной о. Крискента за стаканом чаю. — Экая у тебя
память… А меня часто-таки браковали бабенки, особенно которая позубастее. Закажет Флору и Лавру, а я мученику Митрофану поставлю.
"Зачем я это ей сказал?" — думал на следующее утро Литвинов,
сидя у себя
в комнате, перед окном. Он с досадой пожал плечами: он именно для того и сказал это Татьяне, чтоб отрезать себе всякое отступление. На окне лежала записка от Ирины; она звала его к себе к двенадцати часам. Слова Потугина беспрестанно приходили ему на
память; они проносились зловещим, хотя слабым, как бы подземным гулом; он сердился и никак не мог отделаться от них. Кто-то постучался
в дверь.
Дед наклонил голову и с минуту
сидел в молчании. Потом, когда он посмотрел на меня,
в его глазах, сквозь застлавшую их тусклую оболочку, блеснула как будто искорка проснувшейся
памяти.
Самое жуткое, что осталось
в памяти ослепляющим пятном, это — женщина, Паула Менотти. Он видел её
в большой, пустой комнате с голыми стенами; треть комнаты занимал стол, нагруженный бутылками, разноцветным стеклом рюмок и бокалов, вазами цветов и фрукт, серебряными ведёрками с икрой и шампанским. Человек десять рыжих, лысых, седоватых людей нетерпеливо
сидели за столом; среди нескольких пустых стульев один был украшен цветами.
Погасла милая душа его, и сразу стало для меня темно и холодно. Когда его хоронили, хворый я лежал и не мог проводить на погост дорогого человека, а встал на ноги — первым делом пошёл на могилу к нему, сел там — и даже плакать не мог
в тоске. Звенит
в памяти голос его, оживают речи, а человека, который бы ласковую руку на голову мне положил, больше нет на земле. Всё стало чужое, далёкое… Закрыл глаза,
сижу. Вдруг — поднимает меня кто-то: взял за руку и поднимает. Гляжу — Титов.
Как? после того, как Петруся, по внушению домашних лакеев, располагал было,"любопытства ради", проходиться на вечерницы и домине Галушкинский удержал, не пустил и изрек предлинное увещание, что таковая забава особам из шляхетства неудобоприлична, а кольми паче людям, вдавшимся
в науки, и что таковая забава тупит ум и истребляет
память… после всего этого"сам он изволит швандять (так выражался брат), а мы
сидим дома, как мальчики, как дети, не понимающие ничего?
Красавина. Ну, уж кавалер, нечего сказать! С налету бьет! Крикнул это, гаркнул: сивка, бурка, вещая каурка, стань передо мной, как лист перед травой!
В одно ухо влез,
в другое вылез, стал молодец молодцом.
Сидит королевишна
в своем новом тереме на двенадцати венцах. Подскочил на все двенадцать венцов, поцеловал королевишну во сахарны уста, а та ему именной печатью
в лоб и запечатала для
памяти.
— И вот, — говорит, — тебе, милостивый государь, подтверждение: если
память твоя сохранила ситуацию города, то ты должен помнить, что у нас есть буераки, слободы и слободки, которые черт знает кто межевал и кому отводил под постройки. Все это
в несколько приемов убрал огонь, и на месте старых лачуг построились такие же новые, а теперь никто не может узнать, кто здесь по какому праву
сидит?
— Тут, брат,
сидит самая проклятущая
память… Сколько у деда волос
в бороде было, и то — помню! Давай спорить! Ну?
Часть обывателей собралась
в нижней черной зале «Лиссабона», другие ушли
в трактиры базара — до поздней ночи
сидели там, чего-то ожидая. И напряженно сплетали недоумения дня с обрывками давних слухов, которые
память почему-то удержала.
В то время старичок этот был уж
в отставке и жил себе
в Николаевске на спокое,
в собственном домишке. И по старой
памяти все он с нашими ребятами из вольной команды дружбу водил. Вот
сидел он тем временем у себя на крылечке и трубку покуривал. Курит трубку и видит:
в Дикманской пади огонек горит. «Кому же бы это, думает, тот огонек развести?»
Ехал я
в первом классе, но там
сидят по трое на одном диване, двойных рам нет, наружная дверь отворяется прямо
в купе, — и я чувствовал себя, как
в колодках, стиснутым, брошенным, жалким, и ноги страшно зябли, и,
в то же время, то и дело приходило на
память, как обольстительна она была сегодня
в своей блузе и с распущенными волосами, и такая сильная ревность вдруг овладевала мной, что я вскакивал от душевной боли, и соседи мои смотрели на меня с удивлением и даже страхом.
— Оно конечно, Павел Иваныч, дурному человеку нигде пощады нет, ни дома, ни на службе, но ежели ты живешь правильно, слушаешься, то какая кому надобность тебя обижать? Господа образованные, понимают… За пять лет я ни разу
в карцере не
сидел, а бит был, дай бог
память, не больше одного раза…
Достоевский не был еще тогда женатым во второй раз, жил
в тесной квартирке, и
в памяти моей удержался довольно отчетливо тот вечер, когда мы у него
сидели в его кабинетике, и самая комната, и свет лампы, и его лицо, и домашний его костюм.
Необходимо было и продолжать роман"
В путь-дорогу". Он занял еще два целых года, 1863 и 1864, по две книги на год, то есть по двадцати печатных листов ежегодно. Пришлось для выигрыша времени диктовать его и со второй половины 63-го года, и к концу 64-го. Такая быстрая работа возможна была потому, что материал весь
сидел в моей голове и
памяти: Казань и Дерпт с прибавкой романических эпизодов из студенческих годов героя.
Был и на балу у них. Это был уже настоящий бал, и зал был под стать. Кавалеры
в большинстве были новые, мне незнакомые. Осталось
в памяти: блеск паркета, сверкающие белые стены, изящные девичьи лица — и какой-то холод, холод, и отчужденность, и одиночество. Исчезла всегдашняя при Конопацких легкость
в обращении и разговорах. Я хмурился, не умел развернуться и стать разговорчивым, больше
сидел в курительной комнате и курил. Люба сказала мне своим задушевным голосом...
Егор Никифоров
сидел в К-ой тюрьме и молчаливо ждал решения своей участи. Он знал, что ждать ему придется долго, так как судебные места Сибири,
в описываемое нами время, не отличались торопливостью, и сибирская юстиция, как и юстиция центральной России,
в блаженной
памяти дореформенное время, держалась трех мудрых русских пословиц: «дело не медведь,
в лес не убежит», «поспешишь — людей насмешишь» и «тише едешь — дальше будешь».
Когда Яков Потапович проходил мимо, ему показалось, что у одного из окон
сидел опричник, лицо которого он где-то видал;
в особенности врезались ему
в память два сверкнувшие ненавистью глаза, устремленные на него из этого окна.